Если представить смерть как стремительный безжалостный разрез, сделанный неразборчивым и слепым чужим ножом – болезненный, но мгновенный, почти сразу же изолируемый милосердно немеющими от шока нервными окончаниями, становится ясно, что всё самое мучительное происходит, конечно, уже после, в следующие за нею дни – осознание смерти и попытка принять её необратимость длятся, длятся и не желают прекратиться, в точности как послеоперационные отёки, воспалительные процессы, ночные острые приступы боли и бесконечные долгие недели восстановления.
Ничего в этой жизни еще не доставалось мне бесплатно — ни одной удачи, ни единой победы, трехмесячный Мишка в машине «Скорой помощи», хмурый доктор с запахом перегара — «молитесь, мамочка, чтобы довезли», и я молюсь, забери все, что хочешь, все, что угодно, только пусть он останется со мной, и когда через полгода у меня забирают Мишкиного отца, забирают совсем, бесследно, словно его и не было никогда, я не ропщу, я почти не удивляюсь, потому что сама назначила цену, не торгуясь; а потом безжалостный мамин диагноз, и я прошу снова — ну пожалуйста, не надо, забери, забери что-нибудь другое, и спохватываюсь, потому что знаю теперь курс этого кровожадного обмена, только не Мишку, говорю я, что угодно, только не Мишку, и получаю двенадцать долгих лет, пустых, одиноких, зато мама живет; я плачу за все высокую цену — обязательно, иначе не получается, и когда наконец появляется Сережа — вдруг, из ниоткуда, я уже готова заплатить, и плачу, и цена эта опять высока. И поэтому теперь, сквозь бессмысленное Маринино бормотание, я могу думать только о том, что мы купили себе пропуск на то, чтобы успеть убежать — мама, с которой я не попрощалась, Ирина мертвая сестра, Наташины родители, только этого оказалось недостаточно, чтобы выкупить нас, этого не хватит, чтобы нас защитить, уже не хватило — и если не Леня, если не я, если не папа — кто тогда? Кто из нас?
Ничего в этой жизни еще не доставалось мне бесплатно...
Наконец стемнело. Ночь проливалась волнами с горного кряжа, и стрельба в конце концов прекратилась.
И тогда земля вокруг пришла в движение. Справа от них поднялся солдат, неподвижно лежавший еще с первой атаки, но упал снова — раненая нога не выдержала его веса. Зашевелились и другие одиночные солдаты, полезли, точно черви, из воронок: они хромали, ползли, волокли свои тела по земле. Через несколько минут склон уже кишел ранеными, пытавшимися вернуться к своим окопам.
— Господи, — произнес Уир, — понятия не имел, что здесь столько народу.
Это походило на воскрешение мертвых, зарытых на кладбище в двенадцать миль длиной. Скрюченные, исстрадавшиеся тела во множестве поднимались из обожженной земли, ползком или пешком возвращаясь в мир живых. Земля словно бы отрыгнула целое поколение изувеченных мертвецов, каждого по отдельности, но вместе напоминавших некое сплоченное братство; земля отпускала их, но без особой охоты.
Уира трясло.
— Все хорошо, — сказал Стивен. — Стрельба утихла.
— Дело не в ней, — ответил Уир. — В этих звуках. Вы разве не слышите?
Стивен не замечал ничего, кроме тишины, наступившей, когда замолчали пушки. Но теперь, вслушавшись, понял, о чем говорит Уир: о тихом непрерывающемся стоне. Ни одного отдельного голоса он различить не смог, однако стон поднимался к ним от реки и уходил на полмили, если не дальше, вверх по холму. И по мере того, как его уши привыкали к отсутствию выстрелов, Стивен начинал различать его все с большей ясностью: казалось, стонет сама земля.
Однажды Смоки спросил у Джимми:
— Как эти люди могли так опуститься?
— Я думаю, от разочарования, — ответил Джимми. — Обычно все дело в женщине. Кто-то её потерял, а кто-то так за всю жизнь и не нашел. Вот и несет человека под горку. Ну и конечно, виски многих на крючок ловит. Но я уже давно наблюдаю, как люди приходят сюда и уходят, и могу точно сказать: разочарование — вот что чаще всего губит.